Многие считали ее старой сумасшедшей ведьмой. По правде говоря, Мария Родригес действительно немного выжила из ума, но до сих пор не забыла, как когда-то танцевала. Для нее это было как будто вчера. В Мерседес она увидела себя в молодости, а может, ее старческий ум считал себя и этого ребенка одним целым; ей казалось, что она возродит свое танцевальное мастерство через эту девочку.
У Мерседес были подружки-ровесницы, но мать всегда в первую очередь искала ее в осыпающемся доме этой старухи. Это было ее убежищем, местом, где росла и крепла ее навязчивая идея.
Сеньора Рамирес беспокоилась об успеваемости Мерседес, учителя не говорили ничего хорошего. Мать хотела, чтобы дочь воспользовалась теми преимуществами, что предлагает этот меняющийся мир.
— Мерше, когда ты собираешься делать уроки? — спрашивала мать. — Ты не можешь всю жизнь крутиться. Танцами на жизнь не заработаешь.
Она старалась, чтобы ее слова звучали беззаботно, но была при этом совершенно серьезна, и Мерседес это понимала. Девочка прикусывала язык, чтобы промолчать в ответ.
— Спорить с мамой бесполезно, — сказал ей Эмилио. — Она никогда тебя не поймет. Как никогда не поймет меня.
Конча считала, что без цыганской крови в жилах Мерседес никогда не стать настоящей танцовщицей. Она верила, что gitanos, если уж на то пошло, — единственные, кто умеет танцевать фламенко или играть фламенко на гитаре.
Даже Пабло был с ней не согласен.
— Она танцует лучше любой цыганки, — вставал он на защиту дочери, когда они смотрели, как та пляшет на праздниках.
— Даже если и так, — ответила Конча, — я бы предпочла, чтобы она занималась чем-то другим. Это мое мнение.
— А по ее мнению, она просто создана для танца, — храбро вмешался Эмилио.
— Эмилио, тебя это не касается. Ты бы лучше ей не потакал, — отрезала Конча.
Отец всегда поддерживал стремление Мерседес заниматься танцами, однако сейчас он тоже стал беспокоиться, но совершенно по другим причинам. Как только выборы выиграло консервативное правительство, ополчение стало закручивать гайки, преследуя несогласных. Любой, кто дружил, например, с цыганами, теперь рассматривался как человек, ведущий подрывную антиправительственную деятельность. То, что Мерседес проводит так много времени в Сакро-Монте, стало тревожить даже его.
Однажды Мерседес, прибежав от La Mariposa, просто ворвалась в «Бочку». В баре не было никого, за исключением Эмилио, который вытирал за стойкой чашки и блюдца. Теперь он почти все время работал в кафе. Родители отдыхали наверху. Антонио был в школе, проводил последний урок в семестре, Игнасио — на корриде в Севилье.
— Эмилио! — выдохнула она. — Ты должен взять выходной. Ты должен пойти со мной!
Мерседес подбежала к бару, и он заметил капельки пота на лбу у сестры. Должно быть, она бежала изо всех сил — ее грудь тяжело вздымалась. Длинные волосы, заплетенные в аккуратную косу, когда она ходила в школу, теперь растрепались и лежали на плечах.
— Прошу тебя!
— Зачем? — спросил он, продолжая вытирать блюдце.
— Сегодня juerga. Мария Родригес сейчас сказала мне, что будет играть сын Рауля Монтеро. Сегодня вечером. Нас пригласили — но ты же знаешь, что мне нельзя идти одной…
— Когда?
— Часов в десять. Эмилио, пожалуйста! Прошу тебя, пойдем со мной! — Мерседес вцепилась в стойку, широко распахнутые глаза с мольбой смотрели на брата.
— Ладно. Я спрошу у родителей.
— Спасибо, Эмилио. Хавьер Монтеро играет почти так же виртуозно, как и его отец.
Он видел, как взволнована сестра. Старуха сказала, что если Хавьер Монтеро унаследовал хотя бы сотую долю красоты своего отца или имеет хотя бы десятую долю таланта родителя, то на него стоит посмотреть.
Хавьера Монтеро нельзя было назвать чужаком — многие gitanos слышали о нем. Он приехал по приглашению из Малаги. Музыканты часто приезжали из других городов, но прибытия этого гитариста местное население ждало с нетерпением. Имена его отца и дяди называли среди величайших имен исполнителей фламенко, и в ту летнюю ночь 1935 года El Niño, Младший, — так его звали — должен был выступать в Гранаде.
Когда брат с сестрой вошли в комнату без окон, сидящий на сцене человек уже потихоньку наигрывал фальсету, вариацию, с которой он начал выступление. Публика могла видеть лишь его макушку и копну блестящих черных волос, полностью скрывавших лицо. Преданно склонившись над гитарой, он, казалось, прислушивался к звукам, как будто верил, что инструмент сам подсказывает ему мелодию. Кто-то неподалеку стал едва слышно отбивать такт на крышке стола.
Минут десять, пока комната наполнялась людьми, он даже не отрывал от гитары глаз. Потом он поднял голову и посмотрел вдаль, в одному ему видимую точку. На его лице читалась абсолютная сосредоточенность, зрачки его темных глаз лишь зафиксировали черты немногих людей, уже занявших свои места. Они сидели напротив света, поэтому лица оставались в тени, а силуэты были окружены ореолом.
Фигура молодого Монтеро находилась в луче света. Он выглядел моложе своих двадцати лет, а ямочка на подбородке придавала его лицу неожиданное выражение невинности. В нем было нечто почти женственное — в его густых гладких волосах и тонких чертах лица, нехарактерных для большинства цыган.
Увидев его, Мерседес прямо-таки остолбенела. Ей показалось, что он необычайно красив для мужчины, а когда его лицо опять скрылось за копной волос, она почувствовала, что потеряла что-то важное. Ей очень хотелось, чтобы он оторвал взгляд от гитары и она смогла продолжить изучать его лицо. Монтеро все время лениво перебирал струны, явно ожидая, когда соберется побольше зрителей, и не намереваясь начинать выступление, пока помещение не заполнится людьми до отказа.